Вот уж и санки подкатили — резные, большие — вдесятером сесть можно.

— На горку, на горку, — закричали со всех сторон.

Первой Императрица наверх взошла, полы шубы подобрав, на санки присела, огляделась, рукой махнула...

Подбежали солдаты, санки толкнули, покатились они вниз: все быстрее да быстрее... Лед хрустит, под полозья набегает, ветер лицо сечет, слезу вышибая, страшно так, что дух перехватывает!

Вдруг — бугор нежданный, подскочили санки, подпрыгнули, накренились... Зажмурились все!

Удар!..

Посыпались с санок люди будто горох, и самая первая Государыня императрица — хлоп в сугроб, только ноги торчат!

Ах!..

Побежали к царице со всех сторон придворные, слуги да солдаты — охают, ахают, головами качают — живали!..

А Государыня из сугроба выбралась, хохочет, снег с лица стирает, сама вся румяная то ли из-за мороза, то ли от света шутих.

Тут уж все наперебой, локтями друг дружку толкая, на гору побежали да скатываться с нее стали, сталкиваясь и кубарем вниз летя, и такой тут визг пошел да крики, что за несколько верст слыхать! Кто и расшибался в кровь, да тех в сторону отволакивали, дабы они веселью не мешали!

И Карл Фирлефанц здесь же — как иначе, когда весь двор на санках с горок катается, иные в больших, чем хранитель Рентереи, годах и чинах!

— Ну чего глядишь — айда место на санках искать, — шепчет Карл, подталкивая сына своего Якова в спину. — Надобно бы нам ближе к Государыне подобраться, чтоб приметила она нас.

Делать нечего — пошли наверх, куда солдаты пустые санки волокли.

Сели.

Да тут же кто-то спереди на санки плюхнулся, на них опрокидываясь. Глянул Карл, а это не кто иной, как старый знакомец его, саксонский ювелир Гольдман — сидит, подбоченясь, хоть видно, что не по нраву ему забавы русские, лучше бы теперь в кабачке теплом вино пить да трубку курить, как то в старой доброй Германии принято.

Вот уж и мест боле нет!

Подскочили тут солдаты, ухватились с боков, побежали, санки к обрыву разгоняя. Скрипят полозья, тяжело дышат солдаты, визжат дамы... А Карл к самому уху Гольдмана наклонился да шепчет по-немецки:

— А ведь то ты в лесу был, признал я тебя!..

Вздрогнул саксонский ювелир, голос его заслышав, самого в жар бросило, хоть ветер ему ледяными иголками лицо сечет!

Вот где им свидеться пришлось!..

Свалились вниз — полозья на колдобинах прыгают, седоки с санок в снег валятся, по сторонам раскатываются — хранитель Рентереи в одну сторону, саксонский купец в другую!

А боле они уж не встретились, Гольдман как из сугроба выбрался — с колен не вставая, да бочком-бочком, в сторонку побежал, где Фридрих Леммер с девками русскими в снегу валялся. Девки визжат, от Фридриха бегают, он их догоняет, наземь роняет, сверху прыгает и ну лапать да за груди щипать — нравятся ему девки русские своей ядреностью да простотой. Насилу Гольдман его высвободил.

— Чего надо? — разозлился Фридрих, сам в сторону девок поглядывая да знаки любовные им подавая.

— Худо дело! Ведь признал он нас! — взволнованно шепчет ему в ухо ювелир саксонский.

— Кто признал-то? — в толк взять не может Фридрих. — Да кого?

— Нас признал — Карл Фирлефанц, хранитель Рентерейный! — круглит глаза Гольдман.

— Ну?! — ахнул, в лице переменившись, Фридрих Леммер. — Откуда известно?

— Сам он мне о том сказал, как мы с горки на санках катились!.. Боюсь — не сегодня так завтра царице донесет!

Помрачнел Фридрих, не до девок ему стало — махнул на них рукой, отчего те губки поджали да, фыркнув, побежали себе иных кавалеров для веселых игр искать.

Купца поодаль возок ждал с печкой, жарко натопленной. Сели в тепле, плотно дверцы затворив.

— Чего теперь делать-то будем?.. — растерянно вопрошает Гольдман.

— Известно чего, — отвечает Фридрих Леммер да ладонью жест делает, будто режет кого.

— Да, да, — кивает Гольдман. — Не лает да не кусает лишь мертвая собака. Так и надобно!.. Вот только как сие непростое дело сладить, чтоб подозрений на себя не навлечь да на каторгу через то не попасть?

Стали думать да гадать, как...

И хоть не сразу, да ведь придумали!..

Глава 22

...Медленно катит по дороге повозка, груженная ящиками с патронами, — грязь непролазная цепляется за колеса, продавливается, будто каша, налипает на обода и оси. Идет мелкий, нескончаемый, противный дождь. Невыносимо хочется спать.

Паша-кочегар уж дремлет, навалившись на ящики и часто во сне всхрапывая. Мишель слушает.

— Да ведь не только наши, а и поляки тоже лютуют, — неспешно рассказывает Бабель. — В Житомире евреям погром учинили — грабили, бороды резали, ну да это обычное дело. Да сверх того на рынке пятьдесят евреев собрали и отвели в помещение скотобойни, где всячески истязали — штыками кололи, языки резали. Шесть домов вместе с жителями подожгли, и коли кто их спасать пытался, тех из пулеметов резали. Дворника, которому на руки мать сбросила из горящего окна младенца, прикололи... Наши пришли — тоже грабить стали... Все лютуют — такая война... Хоть у каждого своя правда.

Вот, полюбопытствуйте.

Вытащил из сумки серый листок.

— Это листовка польская, мне перевели.

Прочитал:

— "Могилы наши белеют костьми пяти поколений борцов за наши идеалы, нашу Польшу, наш светлый дом. Ваша Родина смотрит на вас, трепещет... Еще одно усилие!.. Мы помним о вас, солдаты Речи Посполитой..."

Трогательно и грустно, не как у нас, где одни лишь лозунги, а кроме них — ничего!.. Снабженцы, как водится, воруют, войска голодают, отчего тащат все подряд... Так и воюем — в грязи, в крови, в злобе...

— Да ведь я тут и женщин видел! — подал голос Валериан Христофорович.

— Женщин, верно, здесь во множестве, — согласно кивнул Бабель, — санитарки, медсестры, прачки, а кто просто к эскадронам прибился. Б... все отчаянные, но товарищи! Да и б... потому лишь, что товарищи и обслуживают всех подряд, не удовольствия ради, а жалея и в бедственное положение бойцов входя. Героические женщины — эскадроны в бой, пыль, грохот, обнаженные шашки, ругань семиэтажная, а они с задравшимися юбками скачут впереди — пыльные, толстогрудые, ни черта не боятся, в самое пекло лезут! А как бой кончится — коней поят, сено тащат, сбруи чинят, порты солдатские стирают, коли нужда есть, крадут в костелах и у местных поляков вещи, да тоже не для себя. А ночью никому не отказывают — за что их же, всем эскадроном пользуя, и презирают!..

— Разве до того здесь? — подивился вслух Валериан Христофорович.

— А чего ж — жизнь она везде жизнь, везде берет свое! Такие сюжеты иной раз узнаешь — ведь и убивают друг друга из-за ревности, и стреляются, и любят, и умирают в один день... Ей-ей — ведь доподлинно знают, что весь эскадрон через даму сердца прошел, а все ж таки любят!

И смех и слезы!.. Фельдшер один двух дам полюбил, да все не знал, как с ними справиться так, чтобы ни одну не упустить, и ведь что удумал, стервец, — дал одной касторки, а как ту прослабило да схватило — побежал к другой любовь крутить!

Мишель рассмеялся...

Впереди показалась небольшая, уныло бредущая колонна пленных поляков. Все они были раздеты и босы, несмотря на холод и дождь. У едущих верхом конвоиров поперек седел наброшены штаны, видно, снятые с них.

Поравнялись...

— Откуда?

— Из-под Мостков.

Один маленький полячок в розовых кальсонах сел прямо в грязь, обхватил голову руками — видно, из сил выбился.

— Кто ты? — обратился к нему Бабель.

Тот ответил уклончиво, виляя, — навроде прапорщика он, но советских не бил.

— Вы смотрите, доведите их живыми! — попросил Бабель.

— Оно, конечно, отчего не довести — доведем! — пообещали конвоиры.

Как стали отъезжать, пленные пошли дальше. Маленький полячок еле встал, да видно, тут же стал отставать.

— Ну, топай, пся крев! — крикнул конвоир.

Мишель, чуя недоброе, привстал, оглянулся.